Сборник «Мир приключений», 1978.
Ивана Антоновича Ефремова едва ли нужно представлять любой — пусть самой широкой — аудитории. Его книги хорошо известны и тем, кто любит остросюжетные, овеянные дымкой романтики рассказы о моряках и геологах, и тем, чье увлечение — через страницы исторических романов и повестей проникать в прошлое человечества, и, наконец, тем, для кого желанный собеседник в неисчерпаемом океане книг — научная фантастика. А поскольку все, что писал Ефремов, отличается исключительной свежестью материала, доскональнейшим проникновением в детали и поистине завидной добротностью, книги его не просто известны — они любимы, относятся к избранным, к тем, которые нет-нет да и вновь перелистываешь, восстанавливая в памяти взволновавшие когда-то страницы...
Обо всем том, что предшествует интервью, журналисты обычно умалчивают. Вопрос — ответ, вопрос — ответ — такова устоявшаяся схема журнально-газетных бесед с известным человеком.
По некоторым причинам мне, однако, хочется отступить от канона.
«Подготовительная сторона» этой встречи началась для меня... в конце сороковых — начале пятидесятых годов, когда попала в мои руки основательно потрепанная, без обложек, книжка — «Белый Рог» И.А. Ефремова. На фамилию автора я поначалу внимания не обратил, но зато залпом проглотил содержимое.
...Геолог, поверивший древнему преданию и на вершине отвесного пика обнаруживший золотой меч. Алмазы, скрытые в недрах Восточной Сибири, точно где-нибудь в Южной Африке. Развалины обсерватории в Узбекистане с их таинственным воздействием на человека. Гигантский динозавр, «оживший» перед палеонтологами в закрытой со всех сторон долине...
Все это было для меня, пожалуй, поинтереснее Жюль Верна и Стивенсона, Майн Рида и Купера. Ведь, что ни говори, капитан Немо и Робинзон Крузо, Натти Бумпо и одноногий Сильвер — все они были затеряны в самом безнадежном прошлом; в них можно было играть, но верить, что они где-то рядом, явно не имело смысла. А тут, у Ефремова, — наши дни, мои (правда, взрослые, но какое это могло иметь значение?) современники... И оказывается, такая бездна тайн и загадок в окружающем меня мире!
«Я уверен, сильно ошибаются те, кто полагают, что романтике не будет места на нашей планете, измеренной вдоль и поперек. Огромный, бесконечно просторный мир творческого исследования окружает нас. Стоит лишь заглянуть в него, чтобы убедиться, как смешны рассуждения о скуке жизни...»
Это сейчас я вынужден был заглянуть в книгу, чтобы процитировать авторское посвящение к сборнику «Белый Рог»; долгое время я помнил его наизусть — таким откровением предстало оно двенадцатилетнему мальчишке.
Позднее разыскал я и «Пять румбов», и «Звездные корабли», и «На краю Ойкумены» и случайно набрел в книжном киоске на маленькую книжицу в твердом переплете — первое издание «Путешествия Баурджеда». Уже «знатоком» — перечитав к тому времени массу фантастики — встретил я «Туманность Андромеды»: величественная и грандиозная, она становилась естественной вехой в нашей фантастике.
И вот...
Наконец, решившись, заказываю Москву.
В ожидании звонка мысленно репетирую: «Иван Антонович, «Уральскому следопыту» хотелось бы взять у вас интервью. А поскольку у меня командировка в Ленинград и еду я через Москву, я мог бы...»
— ...А, следопыты?! Как же, знаю, знаю... — звучит в трубке искаженный помехами голос.
Мне чудятся в нем отзвуки добродушного стариковского брюзжания, и я уже — с некоторой опаской — рисую в уме предполагаемый внешний облик маститого нашего фантаста. Шестьдесят пять исполнилось ему — возраст, кажущийся мне, мягко говоря, солидным. И в портрете, который я пытаюсь воссоздать по виденным фотографиям и первым впечатлениям, содержится, увы, очень мало от того неутомимого путешественника-искателя, каким рисовался мне прежде автор уже перечисленных и других, не названных еще мною книг. Но тем самым я, пока совершенно того не подозревая, готовлю себе весьма и весьма приятное разочарование...
Вопрос — ответ, вопрос — ответ... О чем же спросить Ивана Антоновича? Как уместить в десяток вопросов весь свой чисто читательский интерес к писателю и его творчеству?
Старательно просматриваю пухлое «досье» — папку с вырезками, где собраны многочисленные беседы журналистов с Ефремовым, его ответы на всевозможные журнально-газетные анкеты.
Каждая из вырезок что-то несет в себе. Я узнаю, например, что Иван Антонович находит изъяны в той реформе русской орфографии, какая была предпринята в 1918 году: исчезают — а отчасти уже исчезли — некоторые оттенки в звучании русских слов... Узнаю, что — в отличие от большинства собратьев-фантастов — он предсказывает долгое и завидное будущее железнодорожному транспорту. Правда, транспорту с куда большей, нежели сегодня, шириной колеи и поистине «корабельным» объемом вагонов!.. Узнаю, что фантаст Ефремов отрицательно относится к идее индивидуального физического бессмертия человека, что столь же отрицательно оценивает писатель существующую у нас систему «специальных» школ. Узнаю и еще многое, очень многое. И все это интересно; постепенно и у меня самого набирается добрых полтора десятка вопросов такого вот узкопрактического плана.
На всякий случай провожу перед отъездом маленький «референдум» среди своих знакомых — любителей фантастики. В результате заношу в записную книжку еще одну серию самых разномастных вопросов.
А потом, уже в Москве, «процеживаю» заготовленное... «Процеживаю» при деятельной помощи старого товарища, московского журналиста, которому предложил пойти вместе со мной к Ивану Антоновичу. (Честно говоря, побоялся, что, не имея навыков интервьюера, не смогу записать все нужное.)
Остается лишь полчаса до назначенного Ефремовым срока, когда, отметя все мелкое, незначительное, случайное, мы извлекаем наконец из пишущей машинки листок с «основополагающими» вопросами.
Спешим к метро, спешим на метро, спешим от метро... Останавливаемся в подъезде нужного нам дома на улице Губкина, чтобы отдышаться, поправить галстуки и вообще придать себе вид, полностью соответствующий нашим представлениям об интервьюерах.
Ровно в шесть мы у двери квартиры на втором этаже.
Открывает нам сам Иван Антонович, и я обрадованно вздыхаю: вдребезги разлетается сложившийся в моей голове облик «маститого старика»!
Крупные черты лица. Большие — временами кажущиеся огромными — голубые глаза. И весь он очень большой, широкоплечий, могучий, именно могучий, — как-то и не приходит на ум другое слово, когда вот так, вблизи, смотришь на него. Такой, каким единственно и должен был быть — по давнему моему разумению — автор написанных им книг. В довершение ко всему — приятный и сильный, с басовыми нотками, голос, в котором, конечно же, тоже ничего «стариковского»; вот и верь после этого телефонной трубке...
По-настоящему знакомимся мы в кабинете, где кажутся огромными — под стать хозяину — стеллажи с книгами вдоль одной из стен.
Говорю несколько слов об «Уральском следопыте» — журнале, в котором работаю. О фантастике в нем, о готовящихся публикациях. Среди них упоминаю статью о знаменитом Эдгаре Берроузе — авторе «Тарзана» и многочисленных космических романов. Выясняется, что Ефремов на языке оригинала читал марсианский цикл Берроуза; у нас завязывается оживленный разговор о книгах и героях американского фантаста. («Интересный был писатель, — подытоживает Иван Антонович и предостерегает: — Но и написать о нем надо интересно...») С Берроуза мы переключаемся на Хаггарда, с Хаггарда на...
Но старая фантастико-приключенческая литература неисчерпаема, говорить о ней оба мы можем, по-видимому, бесконечно: Иван Антонович — оттого, что немало перечитал таких книг в юности, я — потому, что с некоторых пор всерьез занялся собиранием старой фантастики... А товарищ мой уже посматривает на часы. Время летит быстро — так понимаю я деликатный его жест, — пора и переходить к делу, с которым пришли. Что ж, дело есть дело...
— Иван Антонович, читателей всегда интересует, как писатель становится писателем? По отношению к вам этот вопрос вдвойне интересен. Что заставило вас — зрелого, сложившегося ученого, человека, уже нашедшего, казалось бы, свою тропу в жизни, — начать все сначала в качестве литератора?
— Причиной тому два обстоятельства. Прежде всего — неудовлетворенность системой доказательств, которыми может оперировать ученый.
Планы и замыслы любого ученого, как, впрочем, и всякого другого человека, необычайно широки. А исполняются они, я думаю, в лучшем случае процентов на тридцать. Вот и получается: с одной стороны — всевозможные придумки, фантазии, гипотезы, обуревающие ученого, а с другой — бессилие добыть для них строго научные доказательства. Добыть на данном этапе, при жизни... И ясное сознание этого бессилия.
А в форме фантастического рассказа я — хозяин. Никто не спросит: где вычисления, опыты? Что взвешено, измерено?
Никто не спросит... Я вспоминаю любопытный факт из биографии Ефремова. В 1929 году он написал статью, в которой обосновывал возможность взятия с океанского дна образцов коренных пород. Отослал ее в солидный немецкий журнал «Геологише Рундшау». Через некоторое время рукопись вернули с рецензией профессора Отто Пратье, крупнейшего в те годы специалиста по морской геологии. Этот последний заявлял, что дно океанов наглухо закрыто рыхлыми осадками, и потому предложенные автором статьи исследования — ненаучный вздор. Между тем сегодня подобные исследования — самое будничное дело.
— ...Второе обстоятельство — неудовлетворенность окружающим миром. Она, замечу, свойственна каждому человеку: полностью могут быть довольны лишь животные, да и то далеко не всегда.
Писатель, как и ученый, мечтает о лучшем, о гораздо лучшем. Но тяжелый воз истории катится своими темпами к далеким горизонтам, и темпы эти не упрекнешь в излишней поспешности... А живем-то мы — сейчас!
Отталкиваясь от несовершенства существующего мира, всякий человек пытается так или иначе улучшить жизнь. Один разобьет цветник, другой может спеть — споет. Ну, а если у третьего хорошо работает фантазия, развито воображение? Что ж, он пытается создать свой мир — явления, которые хотел бы видеть состоявшимися, достижения, не осуществимые в пределах биографий современников. Словом, мир — для себя, мир — в себе.
Но существующий в вас мир, мир только для вас, — это неживой мир. Он — открытие ваше, изобретение, создание, но он — мертв. И как при всяком открытии — музыкальном, научном, любом другом — естественно желание рассказать об открытом вами мире, сделать его явным для других.
Так вот и рождается писательская потенция.
Я начал с рассказов о необыкновенном — с романтических рассказов о необыкновенных явлениях природы. Почему я обратился к приключенческому жанру? Да потому, что категорически не согласен с теми, кто склонен считать приключенческие книги литературой второго сорта. Герои таких книг — всегда сильные, смелые, положительные, неутомимые; под их влиянием читателю и самому хочется сделать что-то в жизни, искать и найти... Убежден: будь у нас изобилие таких книг — меньше было бы поводов для появления в нашей «большой» литературе унылых произведений с пассивными, страдающими «героями» — растерянными хлюпиками, злобными эгоистами. Но хороших приключенческих книг у нас до сих пор до обидного мало: еще обиднее — недостаточное внимание к ним... Ну, а в те годы, когда я писал первые свои вещи, приключенческих книг, можно сказать, не было совсем...
Первые рассказы Иван Антонович задумал в 1942 году, находясь в больнице, — на Урале, в Свердловске. Очередной приступ лихорадки, заработанной в одной из среднеазиатских экспедиций, надолго оторвал его от научных занятий, высвободив тем самым время для «легкомысленного» литературного творчества. В том же 1942-м семь из задуманных рассказов были написаны... А литературе нашей, по необходимости рационалистической в те годы, действительно было не до каких-то там «приключений». Смешно вспоминать сейчас, но и превосходным ефремовским рассказам нет-нет да и предъявлялся упрек в «ложной занимательности»...
— Поскольку разговор у нас коснулся романтики — как вы, Иван Антонович, понимаете это слово?
— Романтика? Это — более серьезное, более вдумчивое, чем обычно, отношение к жизни. Романтик ценит жизненные явления больше, чем кто-либо другой. Его волнуют, поражают отблески заката на воде, девичьи глаза, чья-то походка, смех ребенка... Романтик, как и настоящий художник, — собиратель красоты в жизни, а это порождает ощущение величайшей ценности каждого мгновения, его абсолютной, неизбывной неповторимости. И я всерьез полагаю, что для того, чтобы писать настоящую фантастику, надо родиться романтиком...
Ефремовское определение романтики возвращает слову давний его смысл, о котором мы нередко забываем. Слишком расхожим стало это слово в последние годы: им ныне нарекают и кафе, и магнитофоны, и многое иное, никакого отношения к взглядам на жизнь, к мировоззрению не имеющее. А ведь именно собирателя красоты чтим мы в знаменитом нашем романтике Александре Грине...
— Почти одновременно с «Рассказами о необыкновенном» вы обратились к произведениям на исторические темы. Если в ваших научно-фантастических рассказах нашли отражение гипотезы и предположения ученого-геолога, то «На краю Ойкумены» и «Путешествие Баурджеда» были, очевидно, продиктованы давним вашим увлечением историей?
— Да, я люблю историю. Впрочем, я не разграничиваю так строго фантастику и исторические произведения: эти последние — та же научная фантастика, только обращенная в прошлое, диаметрально противоположная фантастике, оперирующей с будущим. Ведь у фантастики в литературе два лика: ретроспективное воссоздание облика людей внутри известного исторического процесса и становление людей в неизвестном нам процессе. А если провести параллель с трехфазным током, то «нулевая фаза», без которой ток «не работает», — это литература о современности, едва ли не самая трудная отрасль литературы, ибо здесь сопрягаются обе задачи...
В сороковых годах в нашей литературе бросалось в глаза почти полное отсутствие исторических книг, особенно об античном мире. Чтобы как-то исправить положение, я и написал названные вами книги.
Иван Антонович, мне кажется, несколько утрирует: и романтические свои рассказы, и исторические повести создавал он, конечно же, вовсе не просто потому, что подобных произведений было мало. В каждый рассказ, в каждую повесть Ефремова вложена частичка его души, сокровенные размышления о человеке, о его духовном богатстве, о его месте и роли в окружающем мире. Ну, а если произведения Ефремова всегда оказывались до злободневности своевременными, то это потому, что у Ефремова был талант художника-новатора, чутко реагирующего на запросы жизни, отвечающего именно на те вопросы, которые она — жизнь — выдвигает. Так, кстати, было и с «Туманностью Андромеды»; не случайно в сознании многих читателей живет сегодня именно «ефремовское» видение будущего и человека этого будущего.
— По сравнению со «Звездными кораблями», вашей первой космической повестью, роман «Туманность Андромеды» — это смелый, во многом неожиданный рывок в неизведанное. Что натолкнуло вас на поиски той концепции человека будущего, которая и предопределила успех романа? — Видите ли, знакомясь в подлинниках с книгами американских и других зарубежных фантастов, я не раз бывал поражен размахом фантазии, писательской выдумкой. Чего только там не было!.. А не было «пустяка»: человека. Обыкновенные люди, люди капиталистического сегодня, попадали в необычные условия, подчас талантливо и весьма талантливо сочиненные. Я всегда любил настоящих героев и героинь. Но, заметьте, не сверхгероев, конечно...
Иван Антонович чуть заметно улыбается при этом, улыбаюсь и я. Последняя реплика явно относится к нашему разговору о Берроузе — к пламенной «принцессе Марса» Дее Торис, к неустрашимому капитану из Виргинии Джону Картеру...
— ...Стал размышлять, какими же они, эти герои, должны быть, чтобы совершать удивительные для нас дела. В книгах западных фантастов была заведомая неправда: герои не были приспособлены к будущему. Это невозможно. Высота уровня общества определяется уровнем составляющих его элементов.
Еще и сегодня даже наши фантасты — о писателях англоамериканской школы и говорить не приходится! — нет-нет да и «очеловечивают» изображаемое ими будущее, механически перенося нашего современника в мир завтрашнего дня. Ко времени написания первого своего романа я уже был убежден, что подобная тенденция в корне неверна. Люди невероятно далекого будущего во многом и многом должны отличаться от нас. У них совершенно другие, часто труднопредставимые и вовсе не представимые для нас интересы. Их совершенно не интересует то, что волнует нас, и интересуют вещи, нам попросту неведомые...
Мне пришлось прилагать поистине нечеловеческие усилия, чтобы очеловечить своих героев; это оказалось невероятно тяжелой задачей.
Хорошая физическая основа. Тщательность воспитания — чтобы быть в состоянии хорошо, много, чисто работать...
Самообслуживание. Человек будущего — это хозяин своего дела, своего дома. Это люди, умеющие все делать. Сейчас пока идет обратный процесс; наш брат, горожанин, во всем зависящий от «специалистов» — сантехников, электриков и т. п., — очень немногое может сделать сам...
И разумеется, люди будущего — это люди науки или искусства, или же — того и другого. Процент занимающихся наукой повысился уже в те годы, когда я писал свой роман...
Так — от признака к признаку — складывался для меня облик людей грядущего. Людей, которым по плечу такие дела, как исследование глубин земли и путь к звездам. Людей, нервы и организм которых не подведут, выдержат любое испытание...
Когда появилась «Туманность Андромеды», многое в этой истинно энциклопедической книге о будущем оказалось внове для читателей, многое вызывало — да и сейчас нередко вызывает — самые ожесточенные споры. Достаточно вспомнить, с каким упорством кое-кто из критиков обвинял писателя чуть ли не в проповеди технократического режима: им, этим критикам, казалось подозрительным полное отсутствие в ефремовском мире будущего людей, занятых непосредственным физическим трудом.
Думается мне, что много раньше тех сроков, какие мог предполагать Ефремов в процессе создания книги, проявится в нашей жизни и другая намеченная им тенденция — стремление к самообслуживанию. Слушая Ивана Антоновича, я невольно улыбнулся, вспомнив о «мечте новосела», приобретенной накануне в знаменитом московском универмаге «1000 мелочей». Три-четыре десятка пластмассовых пробок, шурупы к ним и нехитрый пробойник — мощное приспособление для «развески штор, полок, зеркал, вешалок и т. п.» в современных квартирах, в бетонные стены которых не так-то просто вогнать обыкновенный гвоздь...
— «Туманность Андромеды» сразу обозначила контуры ваших представлений о том, каким может стать человек. А последовавшие за нею романы — это своего рода наведение мостов между настоящим и будущим человека, не так ли?
— Да. Вдогонку, по следам «Туманности Андромеды» я написал небольшую повесть «Сердце Змеи». Написал потому, что в романе не было главного — непосредственного, физического контакта космических цивилизаций. Контакта дружеского и, я бы сказал, принципиально обратного обычному для западной фантастики военному столкновению миров...
Но оставался еще путь к этому контакту. Путь в мир будущего.
В «Туманности Андромеды» лишь упоминаются «Темные века». Человечество Земли уже начало свой путь в мир будущего — в мир коммунизма. Но путь этот не прост и не гладок, множество самых серьезных препятствий встретится еще на этом пути... «Темные века» — это мутная волна фашизма, мы с вами свидетели этого отвратительного явления. И, как свидетели, можем ли мы быть безучастны к этому? Здесь не может быть двух ответов, ведь вопрос стоит только так: или будет мир, который я попытался изобразить в «Туманности Андромеды», или не будет ничего.
Посмотрите на историю. Что определяло падение государств, цивилизаций? Геологические катастрофы? Да, но в исключительно редких случаях. Так было с Атлантидой — под нею, вероятно, нужно понимать Крит.
Обычно же существует крепкая цивилизация: эллинская, вавилонская, ассирийская... И вдруг являются завоеватели, стирают ее с лица земли. Ученых посылают бить камни, поэтов привязывают к водовозным бочкам...
Но почему тех же эллинов или вавилонян не разбивали раньше — ведь завоеватели всегда были и пытались сделать это? Помимо весьма важных экономических обстоятельств, была, очевидно, высока моральная стойкость — необходимая элементарная вера в свою страну, в ее будущее, любовь к земле, к прекрасному, созданному цивилизацией. А отсюда — желание во что бы то ни стало защитить ее, мужество в обороне.
Однако шло время, и неотвратимо наступал момент, когда — в силу самых разнообразных причин, определяющих крепость государства, — в обществе резко падала мораль, единое целое превращалось в механическую совокупность единиц. И рушились царства и империи, рушились республики, и ничто уже не могло устоять перед ордами завоевателей, еще за пятьдесят — сто лет до того бессильных что-либо сделать. Моральный износ цивилизации жестоко мстил за себя...
Сейчас европейская цивилизация — я имею в виду капиталистический Запад — на поворотном пункте.
Долгое время моральные основы общественного поведения воплощала в себе религия, унаследовавшая их из древности, из тысячелетиями передававшихся от поколения к поколению элементарных «отцовских заветов» вроде «не убий», «не укради» и т. п. Человек жил с оглядкой на прошлое и с верой в будущее (а не в будущее — так в загробный мир, место в котором еще надо было заслужить своим поведением в мире земном, бренном), чувствовал себя звеном между прошлым и будущим, это и обеспечивало минимальную моральную стойкость подавляющего большинства единиц неправедного в целом общества. Но сегодня религия на Западе уходит, падает, так как не в состоянии удовлетворить человека научно мыслящего.
Религия падает, но где мораль? Новая, на научных основах созданная мораль, где она? Ее в современном капиталистическом обществе нет. Человеку XX века нужна мораль на основе науки о социологической необходимости, вытекающей из законов общественной жизни. Ведь эти законы действуют с четкостью законов природы: так — можно, а иначе — нельзя, иначе — нарушающий будет беспощадно, почти автоматически выброшен из общества...
Но те, кто стоят у власти в западном мире, и не заинтересованы в создании морали на основе науки, и бессильны создать ее. Моральные категории все более ветшают; мещанская потребительская мораль, насаждаемая капитализмом, бескрыла и бесчеловечна. В обществе все более процветает самое неприкрытое жульничество — вплоть до науки, где нужна абсолютная честность.
Враждебное отношение к науке в целом, к ученым в целом — кажущемуся источнику всех зол. Отхождение пациентов от врачей. Стремление не работать, а «устроиться». Все большее обессмысливание самой человеческой жизни, человеческой культуры в целом. Нивелировка индивидуальности и, как бессознательный протест против этого, рост бродяжничества.
И все, вместе взятое, порождает равнодушие к прошлому и будущему, к судьбе грядущих поколений, беззаботное и беспощадное, хищническое отношение к основе всех материальных основ — самой планете, ее природным ресурсам, которые ведь тоже не неисчерпаемы. Безответственная порча окружающей среды, загрязнение, замусоривание планеты... Даже повальное увлечение космосом имеет на Западе в своей основе глубокий подсознательный эскапизм — стремление спастись, удрать, найти подходящую свежую планету и начать на ней все заново...
Я слушаю Ивана Антоновича и мысленно прикидываю: что могут создать на вновь открытой планете представители общества, лишенного морали? Они и новую планету так же безжалостно замусорят, загадят, приведут в полную негодность, как это и случилось с планетой Торманс.
— ...А «Лезвие бритвы» — целиком о Земле, о ее совершенствовании и совершенствовании человека. Выйти в космос чистыми, совершенными, очистив Землю и утвердив себя на ней, но — не спасаясь с нее, не в бегстве, не в поисках того, что не удалось сделать на родной планете.
До звезд еще далеко, очень далеко; жить же нам — на Земле, и ее надо приводить в порядок.
— Иван Антонович, последний — сугубо традиционный — вопрос: каковы ваши творческие планы? Вернетесь ли вы к циклу, начатому «Туманностью Андромеды»?
— Продолжать, развивать «Туманность Андромеды» в эпическом виде, скорее всего, не буду.
Последний мой роман — «Таис Афинская» — исторический роман из времен Александра Македонского. Времена эти интересны для меня прежде всего тем, что это был переломный момент в человеческой истории. Перед человеком предстал огромный мир, он шагнул в этот мир из маленькой Эллады, и его эллинистическое сознание впервые попыталось охватить вот эту безграничность окружающего... Вместе с тем это — роман о красоте, о том, как понимали и чтили ее древние греки, о преемственности в восприятии красоты...
Был задуман мною и еще один роман, тоже исторический; в нем я пытался осмыслить монгольское нашествие, разглядеть корни деспотизма, исследовать эту — тоже переломную — эпоху беспощадно и беспристрастно... Было уже готово и название для этой вещи — «Чаша отравы». В досоциалистическом обществе каждый, воспитываясь, выпивает ее — эту чашу неверных, уродливых представлений, предрассудков, искаженных понятий. Но в последние годы появилось сразу несколько неплохих книг о Руси тех времен, поэтому колеблюсь в своих намерениях — писать или не писать этот роман...
Хотелось бы мне исполнить и давний мой долг — написать о палеонтологии. Та философская «жила», что пронизывает мои романы, берет начало здесь, и я обязан популярно изложить читателю основы моей науки... Процесс эволюции живого все-таки гораздо более сложен и противоречив, чем мы себе обычно представляем. Природа необычайно, непредставимо жестока, она не знает иного приговора, чем смертная казнь неугодным ей; это — игорный дом, действующий на протяжении миллионов и миллионов лет, вплоть до того момента, когда человек, то высшее, что создано природой, не только осознает себя как общественное существо, но и берет в свои руки власть и над природой, и над социальным процессом...
...Товарищ мой опять посматривает на часы, и мы встаем. Теперь, когда вот-вот закроется за нами дверь в квартиру писателя, в памяти всплывают все новые и новые вопросы, и все они представляются безмерно важными... Но мы уходим, унося с собой приятный и сильный голос, крупные черты лица и огромные голубые глаза этого человека, интересно и глубоко размышляющего о загадках прошлого и проблемах будущего. Уходим, не зная, что первая встреча с ним окажется для нас и последней...
Подготовив это интервью для публикации в одном из номеров «Уральского следопыта», я отослал его текст Ивану Антоновичу для визирования — чтобы, не дай бог, не проскочила какая нелепость, не вкралась чуждая писателю мысль или неточное слово. Иван Антонович внес ряд мелких уточнений и утвердил текст, поставив рядом с подписью дату: 21 сентября 1972 года.
А через две недели писателя не стало... Узнав об этом из утренних газет, я решил ничего не менять в интервью. Не изменил и теперь... Оставил и ответ Ивана Антоновича на традиционный вопрос о творческих планах. Пусть лишь «Таис Афинская», вышедшая книгой уже посмертно, оказалась осуществленной из этих планов.
Но ведь для читателей живы и сегодня, и еще долго будут жить ефремовские книги, а значит, жив и человек, эти книги создавший...