Глава 2. Миноносец «Безупречный»

Не обращая внимания на боль в пальце, Гирин вышагивал вдоль ограды училища в ожидании Симы. Он занозил руку еще два дня назад о шершавую доску, отнесся к ранке с беспечностью здорового человека, у которого раны заживают, «как на собаке», и поплатился нарывом под ногтем. Приходилось вскрывать, но самому было неудобно сделать это левой рукой, и Гирин решил пойти в поликлинику после очередной прогулки с Симой.

— Вы не собираетесь к Андреевым? — спросил Гирин Симу. — Будут торжественные проводы Селезневых.

— Я ни разу не была у них.

— Почему? Вы давно дружите с Ритой.

— Давно. Она хорошая, и я знаю, что ее родители замечательные люди. И все же... как вам объяснить...

— Обязательно объясните. — Гирин посмотрел на часы, и Сима насторожилась.

— Вам, наверное, некогда.

— Вовсе нет! У меня сегодня весь день свободен. Мои единственные два помощника выпросили отпуск после напряженных опытов. Знаете что: мне надо зайти взрезаться, и потом... может быть, пойдем ко мне? Я давно хочу показать вам «Балерину» Серебряковой.

— Как это «взрезаться»?

— Разрезать палец, — Гирин извлек из кармана забинтованную правую руку, — иначе — вскрыть абсцесс.

— О, у вас воспаление? И вы терпите? — Сима нежно погладила руку доктора.

— Я научился подавлять боль, особенно столь незначительную.

— Как это делается?

— Самовнушением. В Индии это делается тысячи три лет. Впрочем, и наши предки тоже знали подобные «секреты», которые секретны лишь потому, что зависят от саморазвития человека. Вероятно, колдуны или ведуны древних славян так же умели снимать боль, как это делают гипнотизеры, и тем же способом.

— Так пойдемте в вашу поликлинику. Я подожду вас и провожу домой.

Гирину всегда казалось преувеличением, порядочно затасканным в литературе, описание: как герой глядит в очи любимой и ощущает головокружение. Но сейчас, взглянув в потемневшие огромные глаза Симы, он явственно почувствовал, как нечто сместилось в его мыслях, будто опустился щит, перегородивший ровный их поток, и все понеслось вскачь, бессвязно и бессознательно, оставив лишь чувство близости Симы. Тренированная психика справилась с неурядицей, но сожаление об ушедшем остро кольнуло Гирина.

«...Теперь, когда мне без малого полвека, а неустроенная жизнь по-прежнему полна беспрерывной, нескончаемой работы, что я могу дать ей, явно выпившей и красного вина боли, и белого вина надежды, как говорят китайцы? Нет, утратить ее по своей воле я не могу! Ничего более драгоценного я не встречал за всю жизнь. Значит, будет так, как поступит она!»

— Вам жаль, что у вас нет учеников, вернее, так мало? — участливо спросила Сима.

— Как вы догадались? — удивился Гирин. — Это верно, но я сейчас думал не об этом.

— Знаю! Когда сказали, что вы свободны. Такая чуть слышная интонация. Несмотря на неудачу в Никитском саду, я все же могу быть ведьмой, за которых вы поднимали мысленный бокал, когда пили чай у меня в первый раз. И я подумала, что, конечно, вы, отдающий всего себя любимому делу, насыщенный знаниями, должны иметь большой коллектив сотрудников, учеников, читать лекции не от случая к случаю, а создать свой, особый курс психофизиологии или психической биологии. Представляю, как много было бы у вас слушателей!

— Да, обстоятельства сложились для меня неудачно, вы правы. До самых недавних лет вообще я вынужден был молчать и заниматься лечением вместо научных изысканий. Сейчас стало легче, начали говорить в печати о телепатии и даже йоге. Однако инерция еще велика, и, вероятно, я смогу только приготовить почву тем, кто придет после. Что ж, дело пахаря — хорошее дело, и я не удручен. Наука теперь движется уже не одиночками, а громадными исследовательскими коллективами и потому движется очень быстро. Видеть это, сознавая, что некоторые отрасли биологии человека везут вот такие одиночки... это, конечно, горько!

И снова Сима провела пальцами по руке Гирина. Ветер на площади Восстания трепал тонкий плащ Симы, косматил ее густые стриженые волосы. Двое молодых людей обогнали идущих и, как по команде, оглянулись на Симу.

— Смотри, глазищи — вылитая Барбара Квятковская, только фигурка куда лучше... Эх! — вздохнул один нарочито громко и засвистал вызывающе и пренебрежительно.

Другой звучно плюнул с отсутствующим видом — так иногда странно выражается застенчивость у юношей, старающихся изобразить многоопытных циников, и ответил ему пословицей:

— Хороша Глаша, да не наша.

— Вот хороший пример мещанства в народных поговорках, — спокойно сказала Сима, — я бы создала комиссию писателей и педагогов, чтобы изъять такие поговорки из преподавания и избегать в книгах.

— Виноват, я не уловил сути.

— Суть поговорки — сожаление, что хорошая Глаша не принадлежит говорящему, а следовательно, что в этом толку. Мудрость дремучего собственника!

— Очень хорошо. Действительно, как тонко и тщательно надо нам следить за каждым душевным движением, если мы хотим быть людьми высшей формы общества. Давить и корчевать эгоистическую обезьяну! Бейте ее, кто верует в будущее!

— Иван Родионович, — просящим тоном спросила Сима, — может быть, мы все-таки не родственны этим дрянным зверям?

— Увы, безусловно, родственны. Правда, не прямые родичи и не прямые потомки. Была миллионы лет назад особая группа антропоидов, из которой мы вышли. Видите, у нас ноги приспособлены для лазания по скалам, а не по деревьям, так что мы испокон веков — жители утесов. Но павианы тоже жители скал. Первые обезьянолюди, австралопитеки, жили по соседству с павианами, иногда охотились на них и сражались за место. Может быть, многие плохие черты нашего характера возникли из столкновения с этими отвратительными, жестокими и злобными стадными обезьянами на заре времен.

— Гадость ваши павианы! Мы все же другие.

— О, осевая гормональная деятельность похожа. Видите, есть такой механизм с гормоном надпочечников — адреналином. Если внезапно испугать травоядное, антилопу, оленя, оно, получив в кровь порцию адреналина, сделает огромный скачок, автоматически уходя от опасности. Тигр от испуга сожмется для прыжка, а человек застынет на месте. Почему основной защитный рефлекс так действует у человека? Мало того, что он не хищник! При жизни в скалах, так же как и на деревьях, какие-либо бессознательные скачки в сторону мгновенно погубят животное. Оно должно замереть, окаменеть с напряженными мышцами, чтобы не свалиться с высоты и не убиться. В этом мы похожи на наших мерзких сородичей. Мы не тигры и не лошади. А жаль!

— Жаль, — согласилась Сима. Они подошли к поликлинике, и Сима проводила Гирина до дверей хирургического кабинета, прикоснувшись к его плечу.

Принимала высокая стройная женщина-хирург в длинных сверкающих серьгах, с «перекисными» локонами. Едва бросив взгляд на палец Гирина, она спросила:

— Будем вскрывать?

— Будем, — спокойно согласился тот. Врач прищурилась и дала распоряжение сестре. Когда все было готово, хирургиня бесцеремонно прощупала границу флюктуации, причинив Гирину порядочную боль. Он поморщился.

— Ничего, ничего, надо быть мужчиной, надо терпеть!

Она принялась за дело, но так безжалостно, что, будь на месте Гирина другой человек, он, несомненно, застонал бы от боли. И в то же время нельзя было отказать врачу в умении: разрез прошел точно, не глубже, чем надо. Гной и кровь вышли, а хирургиня все продолжала ковыряться в ране и даже проскребла ее, вооружившись ложкой. С раскрасневшимися щеками, она часто взглядывала на своего пациента.

— Больно, но надо терпеть... надо терпеть! — приговаривала она.

Это надоело Гирину. Он понял, что имеет дело с врачом-садистом. Это переразвитие элементарно необходимой жестокости очень редко, но все же попадается среди медиков, на несчастье тех, кому приходится с ними встречаться.

— Довольно, — резко сказал он, — все, что нужно, сделано. Закладывайте тампон и давайте перевязку. Вы мясник, а не хирург!

Блондинка побледнела от негодования:

— Что вы понимаете, неженка, как большинство мужчин. Незачем было приходить, если боитесь боли. Оскорбляете врача, который вас же лечит. Сестра, сделайте ему перевязку!

— К вашему сведению, я сам хирург, военный вдобавок. И мне в моей практике пришлось дисквалифицировать одного — вроде вас.

— Не понимаю, о чем вы говорите. — Голос женщины дрогнул. — Сейчас вас перевяжут, и уходите. У меня еще много больных.

— В приемной никого. Прежде чем написать предупреждение о вашей социальной опасности, мне нужно узнать...

— Уходите! — визгливо крикнула она и вдруг осеклась, увидев пронизавшие ее насквозь глаза Гирина. Колени ее подогнулись, и она ухватилась за край операционного стола.

— Когда вы начали получать удовольствие от причиняемых вами страданий? — властно спросил Гирин. — Вы знаете это, глубоко спрятанное, тайное даже от себя самой.

— Я... я не знаю.

— Когда?! — Вопрос хлестнул, как бич.

Женщина опустила голову, всхлипнула.

— Я раньше не знала, а потом заметила сама... — И внезапно, к изумлению медсестры, высокомерная женщина залилась слезами. Гирин вздохнул с облегчением и встал.

— Запомните это! Запомните крепко, на всю жизнь. Следите за собой. Это пройдет скоро, если вы будете как следует бороться. Я навещу вас и проверю через год. Вы будете оперировать в моем присутствии. Вот телефон — позвоните.

— Я сделаю это, я буду стараться...

В приемной Сима встала навстречу. Гирин извинился за задержку, объяснив, что пришлось немного поговорить с хирургом.

— У нее обнаружился психологический сдвиг, это иногда бывает, но для врача крайне опасно, потому что врач держит в руках человеческое страдание. Если это не подавить.

— А вы подавили?

— Кое-что удалось. Я редко пускаю в дело внушение, но без него мне было бы не сломать брони наглости и лжи, в которую одеваются такие субъекты.

— Ой, Иван Родионович, вам бы походить по некоторым учреждениям! Почему-то скрытые садисты встречаются именно там, куда люди несут свои надежды, просьбы и страдания. Ведь приходишь и видишь, как тебе отказывают с наслаждением, грубо, стараясь унизить, причинить боль. Почему с этим встречаешься в жилищных учреждениях, на транспорте или, как вот вы, в больнице?

— А где же им быть? На заводе надо создавать вещи, в поле сеять хлеб, имея дело с машинами, которые на плохое обращение автоматически ответят скверной работой. Борьба с элементами садизма — очень серьезное и важное, но в то же время и тонкое дело. Чаще всего мещанин, ущемленный в своих эгоистических поползновениях, мстит за это всем, кто попадает от него хоть во временную зависимость. Завистливый негодяй, причиняя зло и горе всем, кому может, пытается так уравнять себя с более работящими и удачливыми людьми. Желание беспредметной мести тоже идет в одной линии с тенденцией отказать, оборвать, цыкнуть и тому подобное. Хорошо будет, когда начнут следить за тем, кто имеет дело с людьми, примерно так: каково соотношение отказов и помощи за год. И если соотношение окажется неблагополучным — лишней минуты нельзя задерживать такого человека на посту «сферы обслуживания».

Мы уже начали освобождаться от мерзкого доносительства, когда люди такого же сорта вредили и мучили, гнусно торжествовали над своими жертвами, измышляя клеветнические письма, раздувая пустяковые ошибки. Сейчас этому все меньше придается значения и люди страдают гораздо меньше, однако при незнании психологии еще недостаточно карают за клевету. Озлобленные неудачники или просто завистливые людишки цепляются за ту или иную ошибку или просто несоответствие установившимся взглядам у ученого, писателя и художника, раздувают ее и пишут в высокие инстанции требования покарать, прогнать, скрутить в бараний рог.

— А еще важнее, — возразила Сима, — следить за всеми такими проявлениями с детства. Как часто все начинается с обиженного ребенка, а кончается...

— Отпетым хулиганом?

— Даже не так серьезно. Человеком, которому чужды добрая помощь окружающим, и непонятно, зачем думать о людях. Такой вот и выставит на окно ревущую радиолу, разбудит всех автомобильным сигналом или диким шумом мотора, остановится в дверях или на улице, не давая пройти другим, позволит своим детям орать и визжать под окнами соседей. И в ответ на протесты сделает еще хуже, назло. Какое проклятое это слово — «назло» и как еще оно мешает нам жить! — горячо воскликнула Сима. — И как трудно отличить, где кончается озорство и начинается зло. Я сама часто грешу — сидит во мне такой чертик и подбивает созорничать.

— И все же обязательно надо научиться разбираться в этом, — возразил Гирин, — для правильного воспитания. Какой поступок от злобы, от зависти, от скрытого сознания униженности, а какой — от избытка сил. Тщательно отделять одно от другого.

Сима тихо засмеялась:

— Я прочитала в одной книге об Африке смешной эпизод. Как молодая зебра брыкается под самым носом льва, лениво идущего к водопою, подымая пыль и дразня его. Вот это озорство! Когда мальчишка балансирует на жердочке на высоте — это озорство, а если лупит слабую девчонку — это подло, это садизм.

— Мне остается только согласиться, — одобрительно заметил Гирин.

— А что такое благородство с точки зрения психологии?

— Равновесие между возбуждением и торможением, то есть собственно нормальная психика, избирающая верный путь в жизненных обстоятельствах. Вот почему нормальный человек по природе хорош, а вовсе не плох, как то стараются доказать иные философы. Если торможение сильнее возбуждения, получится равнодушный эгоист, которого ничто не заставит преодолевать свои примитивные желания и инстинкты.

Если возбуждение сильнее торможения, то это тип преступника, сластолюбца и чревоугодника. Но в то же время случается и творческого человека — художника, политического фанатика. Но довольно! Поедем на такси, а то вы, наверное, устали.

Жилье Гирина оказалось полной противоположностью Симиному. Новый дом, с маленькими квартирами, высокий, чистый и светлый. Они поднялись на восьмой этаж. Гирин приветливо поздоровался с соседкой по квартире — аккуратной женщиной в белой кофточке, гармонировавшей с серебряными волосами, и ввел Симу в квадратную пустоватую комнату.

Наступила очередь Симы разглядывать, как живет Гирин.

Почти та же обстановка, что и у нее, только поновее. Письменный стол с грудами рукописей. Книг не так уж много, как она ожидала, почему-то представляя себе комнату Гирина всю в коврах и книжных полках.

Над столом и диваном привлекали внимание большие репродукции картин. Громадный африканский слон важно шествовал по степи, взмахивая тонким хвостиком. Другой слон, еще больше, бежал прямо на зрителя, растопырив чудовищные уши и подняв грозные бивни. Животное спасалось от взвивавшегося за ним вихревым столбом степного пожара. Черный буйвол стоял в перемятом тростнике, принюхиваясь к чему-то, одинокий и сумрачный. Животные, изображенные с невиданной выразительностью, невольно приковывали взгляд, и Сима не сразу заметила большую репродукцию портрета балерины.

— Что это за художник? — спросила она, опускаясь в неудобное современное, не дававшее поддержки голове, кресло.

— Вильгельм Кунерт. Так преходяща слава творцов искусства, избравшего своей темой природу, а не человека.

— Дело в моей необразованности, а вовсе не в судьбе искусства.

— Не вы первая и не вы последняя! Кунерт, знаменитый африканский путешественник и художник, был первым, кто создал картины животных Африки, вошедшие во все учебники.

— Тогда я припоминаю.

— Теперь все его усилия оказались ненужными. Чудеса фотографии и киносъемки с телеобъективами сделали возможным получение таких портретов животных, о каких и не мечталось Кунерту. А прошло всего лет пятьдесят. Последние картины Кунерт писал в начале нашего века, пока не застрелился.

— Он покончил с собой?

— Когда убедился, что больше не может ездить в Африку и любить молодую красавицу жену, он выстрелил себе в голову из слонового ружья, верно служившего ему в Африке. Это было надежно!

— Воображаю, оторвать себе голову в... сколько ему было лет?

— Семьдесят. Возраст, достаточный для того, чтобы устать от трудной и напряженной жизни, которую он вел. Но довольно о Кунерте, вот портрет.

Сима всматривалась в репродукцию картины Серебряковой, и с каждой минутой она нравилась ей все больше. Молодая балерина присела, облокотясь на что-то, с той же ежеминутной готовностью встать, какая была характерна для Симы. Пышное платье восемнадцатого века, стянутое корсажем, с пышной белой оторочкой, низко открывало точеные плечи и высокую грудь. Обнаженные руки играли страусовым белым пером, а черные волосы из-под тюрбана с жемчужной ниткой спускались по обе стороны стройной шеи двумя густыми длинными локонами. Склоненное к левому плечу лицо привлекало взглядом больших глаз, одновременно пристальных, задумчивых и тревожных, не гармонировавших со спокойной линией маленьких губ и общим старинным обликом лица, с характерным для Серебряковой очерком щек и чуть длинноватого прямого носа.

Как хорошо удалось художнице передать светлую одухотворенность всего существа юной балерины, приобретенную долгими годами правильной жизни, воздержания, тренировки, напряженной работы над своим телом. Сходство с Симой не бросалось в глаза хотя бы потому, что гимнастка, словно отлитая из металла, была куда крепче балерины.

— Как хорошо! — порывисто вздохнула Сима. — Но ничего на меня похожего! Кто это?

— Я имею в виду внутреннюю схожесть. Всмотритесь. Это ленинградская балерина Лидия Иванова, самая талантливая и красивая в двадцатых годах, трагически погибшая совсем молодой.

— Я почему-то ничего не слыхала о ней, а я немного читала по истории нашего балета.

— Она погибла при загадочных обстоятельствах, вероятно, была убита, — неохотно ответил Гирин, почувствовавший вдруг странную тревогу от своей ассоциации погибшей балерины с Симой, — а сейчас я покажу вам еще один ваш портрет, на этот раз не с внутренним, а с внешним сходством.

Сима задумалась. Гирин только что хотел заговорить, как она сказала:

— Как по-разному видят меня люди. Подруги мои считают, что я как две капли воды похожа на деревянную статую девушки Коненкова, что стоит в Третьяковке, заложив руки на затылок. Что у меня точно такой же тип сложения, только талия потоньше и ноги не...

— И в самом деле очень похожи!

— А другие сравнивали с девушкой на берегу пруда. Видели у меня репродукцию?

Гирин хорошо помнил акварель, где великое мастерство художника слило в один аккорд буйную густоту деревьев, стеной вставших позади зеркала чистой воды, и женщину в траве на берегу. Равнодушный тон Симы был неподделен, и все же темное и терпкое чувство, как горькое вино, взбаламутило ясную нежность отношения к ней. Гирин встревожился. После всех лет? Или он теряет голову от Симы и снова должен идти по шатким мосткам необузданных чувств? «Не позволю!» — внутренне приказал себе Гирин и разом выбросил из головы назойливые мыслишки о неизбежном опыте Симы. «Хорош!» — возмутился про себя Гирин. И сказал:

— В восприятии человека многое зависит от момента. Видеть вас в период прилива сил, радости и здоровья или когда вы устали, печальны или разочарованы, даже смотря по тому, в какой час...

— Это верно. Следовательно, вы увидели меня в период спокойной грусти — может быть, это одно из лучших состояний человека. Почему же вы хвалили мое выступление по телевидению?

— Но там тоже были вы, другая и такая же!

— Другая и такая же, — задумчиво повторила она, — хорошо сказано. Стоило бы записать... если бы я что-нибудь писала! Иногда так хочется писать, особенно стихи. Но я бесталанна во всем: и в смысле способностей, и в удаче!

— Наоборот, многоталантливы!

— Как смотреть! Я считаю, что талант — это способности, позволяющие делать то, что недоступно среднему человеку. А я — судите сами: по фигурному катанию — шестое место, художественной гимнастике — пятое, гимнастика — восьмое, плавание и прыжки в воду — восьмое. И не в каком-либо всесоюзном или европейском масштабе...

— Мне все же кажется, что, если бы вы хотели...

— Может быть. Но мне противен ажиотаж вокруг рекордов, все усиливающийся в международном спорте, культивирование однобоко тренированных, умственно мало развитых людей...

— Словом, вы не можете совершить выдающегося, но зато делаете хорошо многое. Это куда труднее, чем специализироваться. Мне вы показались такой сразу — совершенной серединой. Она мне ближе, может быть, потому, что и я человек того же типа, без выдающихся способностей в одном виде знания, без гениальности, как скажут ученые.

— Непохоже на вас. Думаете, я не заметила вашу мальчишескую хвастливость: вот, мол, как здорово, это я!

Гирин принялся хохотать. Сима тоже рассмеялась и спросила:

— А эта художница, — Сима повернулась к портрету балерины, — как вы назвали ее?

— Зинаида Серебрякова. Вы видели ее картину «За туалетом» в Третьяковке? Вспомните, девушка в белой рубашке у зеркала.

— А вокруг голубые и серебряные флаконы. Дивная вещь, но что-то я ее давно не видела.

— Неужто убрали? Портрет балерины лежит в запаснике Русского музея в Ленинграде. Там, наверное, еще много картин этой замечательной русской художницы, одной из самых выдающихся русских мастеров, незаслуженно забытых. Долгое время наша молодежь почти не знала Рериха — одного из величайших художников мира, — я имею в виду отца. Исчезли с выставок Билибин, Кустодиев, не говоря уже о Головине, Баксте, Лансере — всех тех, кого свалили в одну кучу, назвав «мирискусниками» и обвинив в разных смертных грехах. Вы сами возмущались гонением на русскую старину, на русский стиль в искусстве до войны. И как спешно пришлось все восстанавливать, едва над Родиной нависла тень войны.

— А вы знаете другие вещи Серебряковой? И где они?

— Знаю. И больше всего люблю ее написанный с громадной силой портрет жены Лансере — женщины с черными косами. Да вот и она сама. Ее автопортрет, — Гирин положил перед Симой старую открытку.

— Откровенно для автопортрета, — улыбнулась Сима, смотря на купальщицу в тростниках. — Теперь вижу, что на картине в Третьяковке тоже она сама. Очень интересное лицо, чуть лисье.

— Подобные женщины часты в ее картинах. Серебрякова родом из района Сум, на границе Курской области и Украины, где женщины наделены почему-то этой редкой красотой, какой-то старинной, интеллигентной и привлекательной. Есть там древняя «кровь», особенная. Встречая людей с такими лицами, суживающимися книзу, широколобыми, с длинным разрезом глаз, я спрашивал, откуда они родом. Ответ почти всегда был один: бывшая Сумская область.

— А мне пришлось видеть не менее привлекательный тип нашей русской женской красоты — в семьях потомственных новогородцев, — сказала Сима. — Там, наверное, произошло смешение древних новогорожан и варягов — скандинавов. Удивительно глубокие, широко расставленные глаза, великолепные фигуры — крупные, мощные у мужчин, крепкие, небольшие у женщин.

— А мне очень понравились, давно, еще с волжских моих путешествий, женщины, какие встречаются в Астрахани. Там к русской примешалась монгольская «кровь» и, очевидно, еще иранская. Получилась комбинация, в которой тонкое изящество монгольских черт сочеталось со здоровьем волгарей и добавился оттенок древнего персидского благородства... Что вы смеетесь?

— Я думаю, что таких «центров красоты» можно найти еще десятки в нашей громадной стране, — сказала Сима. — Мне рассказывали о прелестных симферопольских, минских, иркутских, ташкентских и не помню еще каких девчатах.

— Что ж, вы правы. Мы судим по собственному опыту, а он убого мал для разнообразия и просторов Союза, — согласился Гирин.

— А знаете, как можно всегда отличить русскую женщину хорошей породы, если сказать по-научному — чистой линии? — лукаво улыбнулась Сима.

— Скажем, вас?

— И меня, — спокойно согласилась Сима. Она вытянула вперед загорелую ногу. С весны Сима ходила без чулок, что совпадало с современной модой. Гирин поглядел с восхищением, но девушка поморщилась.

— Я вам не себя показываю, а признак.

— Я и ищу его. Вот подъем породистой, крутой аркой...

— Не так. Ступни с высоким подъемом мало ли у кого могут быть. Другое...

— Ага! Понял! — вскричал Гирин. — Полное отсутствие волос на голенях... это годится и для мужчин.

— Совершенно верно. Обратите внимание при надобности, ученый антрополог! Но я хотела расспросить еще о Серебряковой. Что с ней сейчас?

— Умерла во Франции. Осталось множество ее картин, которые не пользуются там успехом. Она хотела вернуться на родину, к дочери, но, видно, не успела, очень была стара.

Но я бы на месте наших вершителей судеб искусства приобрел бы ее наследие. Продадут по дешевке, а художник-то большой, наш, русский, настоящий — неотъемлемая часть родной культуры... Один раз, до войны, мы отказались от рисунков, завещанных нам Александром Яковлевым, художником-путешественником.

Гирин встал и объявил, что он будет поить Симу чаем — посмотрим, чей лучше.

Аромат жасмина повеял по комнате, едва Гирин внес чайник из красной глины. На удивленный вопрос гостьи он пояснил, что это цветочный китайский чай «люй-ча», привезенный ему одним пациентом. Сима взяла свою чашку, с сомнением глядя на слабо окрашенный желтовато-зеленый настой. Однако он оказался удивительно вкусен — без сахара, люй-ча и утолял жажду, и подбодрял лучше кофе.

— Немного похоже на среднеазиатский кок-чай, но куда вкуснее, — сказала Сима, — признаю, вы меня побили. Я никогда не пробовала такого, да и не видела в магазинах.

— Его нет в продаже. Можно вам подарить вот эту маленькую коробочку — как коллеге по любви к чаю? Не отказывайтесь, прошу.

Сима поблагодарила, осторожно взяла пеструю коробочку и заметила кипу нот на полке.

— Вы, кажется, любите петь? А есть у вас любимая песня, такая грустная и утешительная, для трудных минут жизни?

— Да, утешительная всегда грустная. Этого порой не понимают и стараются развлечь печального и усталого человека бодрым криком, разухабистой ритмикой, тем, что называют веселыми песнями. Бодряк, все равно где — в жизни, в кино, в книге, в песне, — почему-то всегда оставляет впечатление слегка придурковатого.

И еще — не любят люди псевдорабочих песенок с мелкими чувствами, якобы свойственными рабочему классу. И правильно. Почему человек должен ограничивать свои чувства рамками жизни на производстве и элементарными стремлениями вне его? Право, старая, неграмотная Русь создавала свои чудесные лирические песни, считая, что она чувствует и мечтает не хуже, а лучше образованных классов. Русские песни соответствовали спокойствию и терпеливости народа, давая в грустных напевах нужную психологическую разрядку. А теперешние, наскоро сфабрикованные, песенки лишь усугубляют то «мятуче-трясучее» настроение, в каком пребывает часть молодежи. Эти песенки не совпадают с русским характером, кстати, и со вкусами азиатских народов нашей страны. Но те не стесняются сохранять свою самобытность, а в русских деревнях перестают петь. Все эти попрыгушки отталкивают слушателя и раздражают его. А грустная песенка, настроенная в унисон с состоянием, смягчит раздражение или обиду, оттенит печаль и заставит человека устремиться снова к свету и радости. Замечательные, психологически абсолютно верные слова: «Печаль моя светла, печаль моя полна тобою».

Сима вздохнула, что, как уже знал Гирин, означало удовольствие.

— Всегда приятно встречаться с собственными мыслями и ощущениями у другого, особенно старшего и мудрого человека. Я давно задумывалась, кому нужно искажать древние народные песни, придавая им бодрый конец, особенно, упаси бог, если речь идет о самоубийстве...

— Опять наследие недавнего прошлого, когда никакой печали нам не позволялось. А какие песни вы имеете в виду?

— Ну, многие... «Липу вековую», одну из самых чудесных песен нашего народа. Ей сделали концовку, вместо: «Скоро и твой милый сам к тебе придет» — «Липа вековая снова расцветет», сведя на нет великую печаль утраты, а выбросив предыдущий куплет «Только не с тобою, милая моя, спишь ты под землею, спишь ты без меня», вообще лишили песню ее глубокого смысла. И теперь все пластинки и все исполнители повторяют фальшь. Таких примеров много, они меня обижают неверием в человека, предложением лживой сахаринной жизни. Ну бог с ними, скажите лучше, какая ваша утешительная песня? — Гирин вдруг по-мальчишески сконфузился.

— Моя «боевая»? С ней я всегда переживаю невзгоды и обиды. Но, пожалуй, вы будете смеяться, если я скажу, что это «Варяг». Не та, где якоря поднимают, а та, где плещут холодные волны. Вот! «Сбита высокая мачта, броня пробита на нем, борется стойко команда с морем, врагом и огнем!» — Баритон Гирина загремел на всю комнату, так что Сима вздрогнула.

— Как странно... — прошептала она, став серьезной, даже слегка хмурой. Гирин, взглянув на нее, оборвал песню.

— Конечно, может показаться странным, что существуют тысячи прекрасных вещей, а я вот люблю эту матросскую песню давно прошедшей войны. Мне в детстве попались старые комплекты журнала «Нива» о Русско-японской войне. Был такой хороший журнал. Мы еще мало понимаем значение первой встречи с серьезной книгой, она определяет многое в последующей жизни. Интерес к действиям нашего флота в японскую войну живет во мне до сих пор, а примеры изумительного героизма наших людей в безнадежных боях психологически поддерживают меня в трудные минуты.

— Я сказала — странно, потому что я... я тоже связана с Русско-японской войной и флотом. Мой дед — лейтенант с миноносца «Безупречный».

— Что? С того, который погиб со всем экипажем в Цусимском бою, вернее после боя?

Сима молча кивнула, а перед Гириным возникло видение, порожденное его фантазией и коротким сообщением из «Описания военных действий на море 37—38 года Мейдзи» — официального японского источника — единственное, что известно о судьбе миноносца после Цусимского боя. Упрямый приказ адмирала Рожественского, уже беспомощно лежавшего в каюте миноносца «Бедовый», приказ «Идти во Владивосток, курс норд-ост 23» продолжал действовать. Остатки разбитой эскадры пробирались на свой страх и риск на север, преследуемые японскими крейсерами и миноносцами. Тогда проявились и потрясли весь мир воля к победе, беззаветное мужество и стойкость русских военных моряков. Сражение поврежденного, старого, заполненного спасенными с броненосца «Ослябя» крейсера «Димитрий Донской» с пятью японскими крейсерами навсегда поразило воображение Гирина. Полный достоинства трагизм встречи броненосца «Сисой Великий» с крейсером «Владимир Мономах», когда «Сисой» поднял сигнал: «Тону, прошу принять команду на борт». Моряки, с надеждой смотревшие на свой крейсер, прочитали взвившийся на его мачтах ответный сигнал: «Сам через час пойду ко дну». Этот морской лаконизм и стойкость до глубины души трогали лишенного всякой сентиментальности Гирина. Потому и врезались в память многие подробности официальных отчетов и военно-морского суда, потому и до сих пор помнилась короткая выдержка из японского «Описания военных действий на море». Она говорила, что крейсер «Читозе» — один из наиболее отличившихся в японском флоте — встретил одинокий русский миноносец, шедший на север и, по-видимому, имевший повреждение в машине, так как не мог развить хода. Крейсер «Читозе» приблизился к миноносцу и установил, что это «Безупречный». Флажными сигналами и выстрелом из орудия «Читозе» приказал «Безупречному» сдаться, но миноносец продолжал следовать своим курсом. «Читозе» открыл огонь (конечно, с такого расстояния, что ни орудия, ни торпеды миноносца не могли достать японский корабль), и после нескольких попаданий «Безупречный» затонул. Крейсеру не удалось спасти ни одного человека.

Сведущие моряки говорили Гирину, что не все правдоподобно в сообщении «Читозе». Или крейсер не стал спасать наших моряков вообще, или же сопротивление миноносца было более длительным, чем гласил официальный рапорт, и, пока оно длилось, были разбиты спасательные средства и уничтожены или переранены все люди «Безупречного». Миноносец в 350 тонн водоизмещения, вооруженный малокалиберными пушками, без хода не имел никаких шансов спастись от крейсера в 5 тысяч тонн, с двумя восьмидюймовками и целым арсеналом орудий меньшего калибра. Тем не менее «Безупречный» не сдался.

А Сима мысленно видела одинокий миноносец под огнем врага и опершегося на поручни мостика красивого молодого лейтенанта. Ее мама — дочь этого лейтенанта — была красавицей, значит, и дед — тоже. Миноносец упорно шел вперед сквозь огонь, пока не затонул... Сима плохо представляла себе морское сражение, но гордость за деда, за то, что он был в числе экипажа героического корабля, издавна жила в ее сердце, помогая в беде. Симе тоже хотелось доблестно прожить свою жизнь. Она рассказала Гирину о детских мечтах и увидела, как слабый румянец проступил на его слегка впалых щеках.

— Признаюсь, — сказал Гирин, — я ожидал услышать от вас нечто подобное. Представьте, что и я мечтал о безупречности. В молодости я совершал поступки, которые хотя и не были очень скверными, но заставляли стыдиться их. А что касается вас, мне думается, вам было проще выполнить свое намерение — вы родились такой.

— Об этом мне трудно судить, — ответила Сима, — никто не знает, какой я была маленькой. — Она прикрыла свою короткую верхнюю губу нижней, «сковородником», как у обиженных детей. Помолчав, Сима продолжала: — Я осталась одна, когда мне было четыре года. Меня взяла к себе соседка, преподавательница иностранных языков. Она стала моей приемной матерью. Всеми своими интересами, музыкой, книгами, тягой к искусству, знанием языка я обязана ей, моей второй матери и учительнице в большом значении этого понятия. Она воспитала меня так, что жизнь стала для меня интересной, а труд никогда не казался нестерпимой обузой. Я редко говорю о ней — слишком дорога мне память мамы Лизы... И не странно, когда некоторые люди удивлялись: как так, преподаватель физкультуры, спортсменка много читает и многим интересуется? Как будто спорт — это спутник необразованности и в то же время оправдывает ее! Потом мы голодали в войну в холодной и полупустой Москве, а потом жили в роскошной бедности. Так называла свою жизнь моя приемная мать, потому что обладала тем, что считала главным для интеллигентного человека, — комнатой, оборудованной наподобие отдельной квартиры. Музыкальный инструмент и много книг — разве это и в самом деле не было роскошью?

Потом Сима поступила в институт физической культуры — преподаватели приметили ее еще в средних классах школы. Сейчас уже шесть лет учит сама.

— Вы совсем не помните своих родителей?

— Отца — совсем. А маму, странно, почти не помню, как она выглядела, но осталось ее ощущение — того теплого, материнского, ласкового, что, очевидно, впитывается всем существом ребенка. Отец был инженер, кажется, механик, а мама в совершенстве знала несколько языков и преподавала их, как и тетя Лиза, — вот откуда они знали друг друга. Бабушка — не папина, а мамина мать, жена погибшего на «Безупречном» лейтенанта — много путешествовала на пенсию за дедушку. Мама девочкой была с ней в Англии, Франции, Италии и Греции, не помню уж, где еще. Говорят, у нее были редкие способности к языкам. Кроме того, она была поэтесса и редактировала книги — видите, о матери я знаю довольно много, потому что мама Лиза была с ней знакома. А вот отец — совсем неизвестный мне человек, и других родичей нет никого.

— А вы знаете, что в Ленинграде есть церковь, на стенах которой мраморные доски с названиями судов и списками погибших членов экипажей? — осторожно спросил Гирин.

— Была. Это церковь Христа-Спасителя на каком-то канале у Невы, в память моряков, погибших в войне с Японией. Я ездила в Ленинград специально посмотреть, но не успела, ее уже снесли.

— Кому помешала маленькая церквушка? — удивился Гирин. — Ведь это историческая ценность, хоть недавнего прошлого!

— Наверное, это сделали в период борьбы с русским прошлым, о которой вы только что вспоминали.

— Но вы уверены, что родителей нет в живых?

— Мне сообщили об этом официально.

— Скажите, это и было причиной того, что вы так и не были у Риты?

— Вы угадали. Мне казалось, что люди относятся ко мне или с жалостью, или с подозрением. Я стала не то что нелюдимой, но стараюсь держаться в своей раковине.

Гирин осторожно и нежно, как хрустальную, взял руку Симы и поднес к губам. Та не отняла ее, но, смотря прямо в глаза доктора, сказала:

— Вы, конечно, хотите знать дальше? О, это неизбежно, — продолжала она в ответ на отстраняющий жест Гирина, — уж лучше раньше, чем позже... — начатая фраза замерла у нее на губах, но открытый взгляд ее не опустился. — Девятнадцати лет я вышла замуж за студента нашего института, показавшегося мне олицетворением мужества. История банальна — как раз мужества-то в нем не оказалось. Душа испорченного мальчишки в мускулистом теле. Всего год прошел со смерти мамы Лизы, мне так нужна была опора. Ведь я осталась одна во всем мире. У нас с ним жизнь сразу как-то не ладилась. А когда выяснилось, что мое происхождение может повредить ему в заграничных поездках, Георгий настолько испугался, что смог сказать мне об этом. Я ушла не задумываясь и заодно освободила себя от иллюзий, привитых с детства книгами о мужской доблести, чести, рыцарстве.

— Психологическая статистика, — вставил Гирин, — отчетливо показала, что в трудных условиях жизни мужчины резко делятся на две группы. У одной возрастает стойкость и мужество, а у другой прогрессирует безответственность, стремление уйти от психологической нагрузки и заботы, переложив ее на плечи женщины или получая забвение в алкоголе.

— А мне кажется, что мужской пол у нас просто избалован количеством безмужних женщин после войны. И невоевавшие юнцы следуют в этом старшим, — возразила Сима.

— А что такое избалованность, как не отсутствие стойкости и нежелание любой ответственности? — улыбнулся Гирин.

— В самом деле, я не думала об этом! Но я не все сказала, — Сима высвободила руку из теплых пальцев Гирина, — потом у меня было еще увлечение... показавшееся серьезным.

— И?

— Как видите! Я давно и окончательно одна! Объяснить почему — сложно и слишком интимно. А теперь...

— Ждете ответного рассказа. Есть! — И Гирин рассказал Симе о своем детстве, учении, работе врача и первых поисках собственного пути в науке. О войне, как он сумел быстро переучиться и стал хирургом. О долгом периоде после войны, когда ему никак не удавалось заняться тем, что казалось ему наиболее интересным. О неудачном браке, без детей, кончившемся несколько лет назад, когда они с женой разошлись, не видя смысла в дальнейшей совместной жизни. Слишком велика оказалась их разность, вначале пленявшая обоих.

— Вот в общих чертах и все, — закончил свой рассказ Гирин, — а теперь — Москва. Меня пригласили сюда, чтобы без моего ведома, конечно, использовать как пешку в карьеристском соревновании неизвестных мне научных воротил. Я понял, своевременно отказался и был отпущен на все четыре стороны. Обосновался в институте, имеющем мало отношения к нужному мне профилю исследований. Но изучение физиологии зрительных галлюцинаций дает лабораторию, сложные приборы и возможность идти своим путем в свободное от плановой тематики время. Это одна из причин моей пресловутой занятости...

— Я не буду больше подсмеиваться, простите меня, — виновато шепнула Сима.

— Пустое!

— Один вопрос. Правильно ли я поняла, что вы все время копили в себе знания, не разбрасываясь на побочные дела, и этому помогло то, что на первый взгляд кажется неудачами?

— Право, Сима, вы удивляете меня умением представлять сложные вещи. По-видимому, это верно. Мне пришлось быть таким же одиночкой в науке, как вам — в жизни.

Сима сидела в своей обычной позе, «на краешке», молча глядя на Гирина.

— Можно мне спросить вас, Сима?

— О чем угодно. Чувствую и вижу...

— Что не спрошу ни о чем запретном? Не ручаюсь. Иногда наши внутренние запреты бывают очень странными. Вы счастливы, Сима?

— Не знаю. Уж очень играют этим словом, и его смысл ускользает, превращаясь иногда в пустой звук. То до счастья остался один поворот, то человек обретает некое абстрактное счастье, с которым он носится всю жизнь — в книгах или пьесах. А мне кажется, что настоящее счастье — в перемене, пусть даже плохой, но с которой ты имеешь силу бороться и преодолевать ее.

— В каждом счастье есть неизбежная оборотная сторона, равно как в достижении и недостижении, устройстве и неустройстве. А мы оцениваем счастье чаще с привычно бытовых мещанских точек зрения, не подозревая о многоликости и переменчивости счастья. Ну а ваше конкретное счастье? Сейчас?

— Мои девушки, которые из неловких, некрасивых, застенчивых и сутулящихся становятся с каждым днем красивее, увереннее. Посмотрели бы вы, как сознание того, что их тело прекрасно, послушно и легко, придает им силу в жизни, изменяет психологию. Вот почему я выбрала такую работу и не променяю ее ни на какую другую, несмотря на неудачи, огорчения, наконец, просто невежество и грубость, ведь имеешь дело с разными людьми. И в этом смысле я счастлива, хоть и не переставала мечтать о какой-нибудь чудесной встрече. Так отчаянно хочется иногда большого, великого, которое бы поставило на грань жизни и смерти необычайным переживанием, грандиозным подъемом чувств. Полюбить или служить такому захватывающему делу, чтоб не было не только страшно, а, наоборот, — радостно умереть, любя в то же время жизнь всеми клеточками тела... не умею про это сказать!

Гирин поднялся, побледнев от волнения. Он наклонился к Симе, протягивая руку ладонью вверх, и вдруг в дверь постучали. Сима вздрогнула.

— Иван Родионович, вас к телефону, — послышался женский голос, вероятно, той седовласой дамы, что встретилась им при входе.

Гирин досадливо поморщился, овладевая собой, встал, извиняясь. Он вернулся через несколько минут и застал Симу в молчаливом созерцании портрета балерины. Она повернулась к нему:

— Мне пора!

— Я поеду к больному только через два часа.

— Я пришла к вам в три, а сейчас полседьмого. Тетя Лиза говорила, что самое большое время пребывания культурного гостя — это три часа. Я пересидела и сделалась невежливой, чего мне вовсе не хочется. Но вы позволите мне приходить иногда и смотреть на балерину?

— Я подарю ее вам... Нет, пусть висит здесь, чтобы вы приходили чаще! — воскликнул Гирин и поцеловал ее мизинец.

— Руку дамам целуют тут! — Она показала на тыльную сторону кисти, вдруг рассмеялась, побежала через переднюю и захлопнула за собой дверь.

Хмурясь и улыбаясь, Гирин опустился на диван, скорее встревоженный, чем обрадованный захватившим его чувством, силой которого были опрокинуты все годами воздвигавшиеся психологические преграды. Значит, все дело только в том, что ранее не встречалась такая Сима, соответствующая осознанным и неосознанным его мечтам. И в том, что ничего не стоит между ними такого, что могло бы послужить основой для отказа. Возраст? Но еще ни разу не почувствовалась разница лет, ни одной фальшивой, маскировочной ноты не проявилось во время их встреч.

Он так ясно представил ее себе, легко и будто бы неторопливо, а на самом деле быстро шедшую по улице, удаляясь от его дома. Взгляды прохожих, равнодушно скользившие по ней и в следующее мгновение прикованные ее странной, неброской и пленительной красотой. Вспышки восхищения, чувственного желания, зависти и недобрых мыслей в этих мимолетных взглядах, угасавшие перед ее доброжелательной ясностью, так резко отличавшейся от нарочитой недоступности или же вызова иных красивых женщин. Каким оружием против неизбежной жестокости жизни обладало слишком резко реагирующее на несправедливость сердце Симы? Гирин видел легкую ранимость Симы именно с той стороны, которую не могли изменить ни жизненные удары, ни самовоспитание, ни внутреннее бесстрашие девушки. Будто роза в милой сказке Сент-Экзюпери, у которой против всех опасностей жизни есть только четыре шипа, ее единственная защита. Тревога Гирина показала силу его возраставшей любви. Но и он тоже — бедная двойственная, путающаяся в противоположных желаниях человеческая душа! После стольких лет, если то, что пришло сейчас, окажется только вспышкой страсти, усиленной необыкновенностью встреченной девушки? Тогда он, вместо того чтобы стать ее спутником и опорой, невольно присоединится к враждебным силам мира, против которых у нее только четыре шипа... а если бы не чувство, они могли бы стать друзьями. Нет, с Симой это невозможно, она слишком женственна и сильна и слишком нравится ему. Будь ему еще лет шестьдесят-семьдесят... нет, и тогда он любил бы — бесправной любовью уходящих надежд и угасающего тела.

А Сима в это время шла по малолюдному переулку навстречу двум вдребезги пьяным людям в расхлыстанных одинаковых синих плащах и коричневых шляпах. Они нарочно загородили тротуар, и девушка быстро свернула в сторону. Шедший по правой стороне гуляка шагнул еще правее и расставил руки, готовясь схватить девушку. Со своей неуловимой быстротой Сима отступила в другую сторону, но там ее поджидал с распростертыми объятиями второй пьяница. Девушка остановилась, и первый, что-то бормоча, сделал попытку схватить добычу. Сима рванула его на себя за протянутую к ней руку и в тот же момент отодвинулась. Пьяный парень сделал несколько шагов по инерции, а Сима спокойно пошла дальше. Тогда непривычный к такому поведению молодец побежал за Симой, похабно ругаясь и занося кулак. И снова Сима остановилась. На этот раз она ловко подтолкнула нападающего хулигана под локоть, подставила ногу и резко стукнула его ладонью по шее. Парень рухнул как подкошенный, ткнувшись носом в асфальт, а Сима быстрым шагом стала уходить. Тяжело поднявшись и оглядываясь налившимися кровью глазами, парень устремился за обидчицей, зажав в руке кусок кирпича, но наткнулся на грудь ставшего на дороге крепкого пожилого человека. Он попытался обойти его, но тот не уступал. Подоспевшего товарища пьяницы оттер хорошо одетый юноша. После короткого объяснения гуляки присмирели и зашагали дальше под руку, более не задевая встречных женщин.

Усилием воли Гирин заставил себя отвлечься от мыслей о Симе. Его звали на помощь, как это часто случалось, в отчаянии, когда уверенным диагнозом был уже подписан приговор еще неведомому для него человеку. Звонил пожилой, вынужденный уйти на пенсию летчик, некогда удачно консультированный Гириным и с той поры сделавшийся его адептом. Он умолял повидать боевого товарища, у которого только что обнаружили быстро прогрессировавший рак легкого. Требовалась операция, а товарищ не хотел соглашаться на нее, с известным основанием считая, что в его случае будет очень трудно обнаружить отдельные метастазы. Если уж суждено скоро умереть, то он хочет уйти целым, не искалеченным операцией. Летчик упросил Гирина поехать к другу и убедить согласиться на «живорезку», как назвал он хирургическое вмешательство. Гирин охотно согласился, но летчик заедет за ним около восьми, а он еще не подготовился. Беда в том, что сам Гирин не был уверен в необходимости переубеждать человека. Если врачебное заключение, переданное ему по телефону, правильно, а нет никакого основания в этом сомневаться, то вполне возможно, что операция будет краткой отсрочкой. К счастью, у больного нет сильных болей, когда человек готов на все, что угодно, лишь бы избавиться от них. Но кто может утверждать с абсолютной точностью, что все пойдет только так и судьба не оставила лазейки для искусства хирурга и могучего излучения кобальтовой пушки? Гирин поднялся и пошел на кухню, где вынул из холодильника бутылку своей любимой ряженки. Он ел после шести часов, только если предстояла долгая вечерняя работа.

Бывший летчик уверенно и молча гнал свою «Волгу». Гирин с трудом понял, что они приехали куда-то на Ленинградское шоссе.

Ничего не ускользнуло от привычного внимания доктора — ни деревянная походка открывшей им дверь женщины, ни испуганные глаза высокого и тощего мальчишки, промелькнувшего в коридоре, ни нарочито стертая с лица его знакомого угрюмость. Он вошел в комнату с бодрым восклицанием:

— Получай, Николай, я привез тебе своего чудодея!

Лежавший на разложенном диване-кровати человек с любопытством поднял голову, и Гирину мгновенно стало ясно, что этот человек не нуждается в утешениях и сам способен утешить кого угодно. Профессия, что бы там ни говорили, формирует лица людей. Гирин не раз встречал подобные, точно кованные испытаниями и ответственностью, энергичные лица у опытных летчиков, шоферов, которым пришлось быть застрельщиками на опасных трассах, у морских командиров.

Выцветшие голубые глаза больного спокойно, с чуть скрытой иронией осмотрели Гирина, а свободный и широкий жест руки пригласил усаживаться.

«Как мало, в общем, люди знают даже своих близких друзей, — подумал Гирин о привезшем его летчике. — Зачем прибегать к стандартным приемам деланой бодрости, годной, может быть, для ребенка или неумного взрослого, перед таким цельным слитком человеческой души?»

Он отказался от предложенной папиросы, уселся у ног больного и заговорил без всякой профессиональной аффектации, так, как если бы он, Гирин, был старым задушевным другом больного, оказавшегося видным летчиком-испытателем. Неторопливо, не заботясь о фальшивом авторитете иного врача, скрывающего от больных свои слабости и ошибки, он поделился всеми своими заранее продуманными соображениями. Сказал и о возможной неудаче, веско предупредил о вероятной «лазейке», не позволяющей тупого и упрямого отказа. Ирония, проглядывавшая во взгляде больного, исчезла, и он не сводил глаз с незнакомого доктора. Так, вероятно, он следил за приборами своего самолета в опасные минуты. Только когда Гирин умолк, он шумно вздохнул и закурил новую папиросу.

— Задали вы мне задачу, а я было и слушать никого не желал. Вот оно, дело-то какое, будто в испытательном полете — ни налево, ни направо, держись по ниточке. А нитка тонкая, возьмет и лопнет, — больной искоса глянул на Гирина.

Тот не ободрил его улыбкой, не предостерег тревожным лицом. Странный доктор сидел, бесстрастно уставившись в дальний конец комнаты, где стоял небольшой кабинетный рояль.

— Играете? — вдруг с жадным любопытством спросил больной и на утвердительный наклон головы Гирина продолжал: — Смерть люблю рояльную музыку, да вот играть некому. Сам обучиться не успел, а сына учу-учу, а он не то чтобы порадовать отца игрой, а как черт от ладана!

— Плохого учителя ему нашли, только и всего. Музыка — дело тонкое, подготовляться к ней надо постепенно, в зависимости от способностей и вкусов, а родители и учителя иногда этого не смыслят. И вбивают неумелым подходом отвращение к отраде жизни.

— Вот оно что! Не знал, да и откуда мне знать? Вы бы, доктора или музыканты, кто там должен, писали бы об этом. Вот так, как вы сказали! А то черт его знает, обленились все, что ли? Случайно узнаешь на старости лет, что надо бы с младенчества. Досадно! — Больной помолчал, закурил новую папиросу и сказал: — А что, доктор, я попрошу вас сыграть мне что-нибудь обязательно грустное? Под музыку думается хорошо, глубоко, ясно.

Гирин не мог отказать и уселся за рояль. Вот уже два месяца он разучивал эту вещь. «Мельник и ручей» Шуберта — Листа, с его прозрачной печалью прощания, заворожил больного. Он поднялся на локте.

Гирину тоже хорошо думалось под музыку, и чем дальше, тем больше ему хотелось спасти этого человека. Мысли скручивались в тугую пружину и затем ускоренно мелькали одна за другой. Во внезапном напряжении мозга, обычно называемом приливом вдохновения, Гирин припоминал различные соображения о возможности лечения раковых заболеваний. Раковые опухоли в общем возникают в результате нарушения сложнейшей молекулярной программы обмена веществ и роста клеток. Клетки приобретают новые свойства и размножаются по своей особенной программе, не зависимой от общего строя организма.

Следовательно, организм теряет возможность регулировки этих клеточных образований.

Однако за миллионы лет существования сложных высших организмов, безусловно, должны были образоваться те или другие способы борьбы с этими видами нарушений.

Вероятнее всего, должно происходить такое изменение обменных процессов, которое воздействовало бы на раковые клетки, изменяя их генетическую структуру и обрывая процесс независимого от организма роста.

Гирин кончил играть, и в наступившей тишине послышался глубокий вздох больного.

— Ох, как еще хочется жить — с каждым годом интереснее. Узнаем, что делается на Венере, затем и на Марсе, прилунимся с человеком на борту. Мир-то все шире становится, а тут уходить. Досада!

— Теперь я сыграю вам четвертую балладу Шопена, — обернулся к нему Гирин.

Под строгую ритмику давно знакомой мелодии мысли правильно строились, лепясь друг к другу, как кирпичи здания.

«Рассуждая априорно, жизнеспособный организм обязательно должен обладать такими защитными приспособлениями, потому что нарушения молекулярной программы организма могли случаться не раз в течение индивидуальной жизни и, следовательно, квадриллионы раз в истории развития высших позвоночных животных. Прямым подтверждением этому служат наблюдения крупнейшего современного эндокринолога Люпшютца — выходца из России, работающего в Южной Америке над стероидными гормонами. Его ученики наткнулись на признаки существования какого-то клеточного вещества, обрывающего рост раковых клеток. Намеки на существование неких регуляторов роста клеток, условно названных промином и ретином, получены при недавних исследованиях молекулярной биологии. Промин вызывает рост клеток, а ретин задерживает его. Ретин, видимо, менее стоек, чем промин, и с возрастом количество ретина уменьшается. Все это, конечно, лишь первые стадии поисков и теоретических рассуждений, однако...

Очевидно, с помощью нервно-гормональной, то есть нервно-биохимической, системы регулировки обмена организма можно воздействовать на клетки опухолей. Вероятно, в каких-то случаях организм может делать это сам, но, как правило, ему надо помочь... Чем помочь — этого мы пока не знаем. Поэтому легче отравить, чем принести реальную пользу.

Возьмем недавние опыты с антикоагулянтами — веществами, не позволяющими крови свертываться. Так как внезапное свертывание крови — смертельная опасность, то в организме есть мощная защита. При введении коагулянта — свертывателя крови — в ней резко повышается содержание антикоагулянтов фибролизина и гепарина. Реакция эта почти мгновенная, действующая через мозг (подсознание) и тем спасающая организм. И вот оказалось, что повышение содержания антикоагулянтов можно вызвать путем внушения.

Нечто подобное может иметь место для уничтожения раковых клеток — вещества, воздействующие на генетический механизм, должны существовать в организме.

И если так, то их появление в кровяном русле можно попытаться вызвать опять-таки через нервную систему и мозг внушением, как и фибролизин». Гирин усмехнулся, склоняясь к роялю и представляя себе скептицизм, град насмешек и обвинений в знахарстве, который обрушился бы на него за малейшую попытку публично обосновать подобную методику.

Возражая своим воображаемым оппонентам, особенно защитникам вирусной теории рака, Гирин думал:

«Пусть хотя бы и вирус, но первопричина все равно в нарушении нервно-химической регулировки.

Ищут различные вирусы и думают, открыв их, устранить причину заболевания. Это похоже на то, если бы моряки стали изучать воду и причиненную ею в корабле беду, вместо того чтобы искать течь и закрывать переборки. Вирус появляется в организме лишь тогда, когда его туда допустит ослабевшая защита, когда образуется брешь в нервно-гормональной регуляции. Надо в первую очередь искать эту брешь, как течь, и прежде всего в высшей нервной деятельности центров, ведающих перекрытием инфектозащитных переборок. Ведь человек с идеальной генетической структурой не должен абсолютно ничем болеть.

Во всяком случае, никто ничем не рискует, — продолжал он свои раздумья, акцентируя нараставший темп баллады, — а все же будет самый ничтожный шанс на спасение этого человека. Предварительно продумать последовательность внушений, заставить больного поверить и помогать мне напряжением своей психики. Нужно несколько сеансов, одноактным гипнозом тут ничего не сделать».

Гирин оборвал игру, бесшумно опустил крышку рояля и встал.

— Я попрошу всех выйти и как следует закрыть дверь. Мне надо остаться с полковником наедине.

Бывший летчик — знакомый Гирина и жена больного, молчаливо сидевшая в стороне, не спуская тоскливых глаз с мужа, удивленно воззрились на доктора. Повелительный тон и взгляд заставили их повиноваться. Гирин снова подсел к больному, передавая ему содержание своих размышлений и требуя тайны.

— Чего же другого вы можете ожидать от меня, как не полного согласия? — удивился больной. — Ведь пока вы играли, я уже все окончательно решил.

— Отказаться? — понимающе спросил Гирин.

— Да! Или полная жизнь, или ничего. И точка!

— Тем более мы не теряем даже времени. Но вы должны со мной так же: все или ничего!

— Вас понял! А скажите, доктор, вы это умеете? Как — научились или от природы?

— И то и другое, — дружески улыбнулся Гирин.

— Ну, так мне повезло!

— В Москве есть специалисты внушения и посильнее меня, но я хочу сам, потому как знаю, что требуется. А другой не поймет или не поверит.

Больной полковник протянул исхудавшую, но еще сильную руку.

— Хотелось бы вам сказать кое-что, да вижу — не нужно. — В жестковатых голубых глазах мелькнул свет, очевидно редко озарявший взгляд этого закаленного бойца с неожиданностями. — Значит, пойдем вроде в слепой полет с вами вместо приборов?

— Интересное сравнение, но неверное. Мне надо выключить ваше сознание, чтобы действовать на подсознательную сторону психики. И в то же время у вас в сознании должно быть закреплено напряженное желание, воля следовать за мной. Это надо суметь!

— Сумею, если сумеете объяснить, — уверенно заявил полковник, и Гирин неожиданно радостно рассмеялся, вдруг уверовав в успех безнадежного предприятия.

Бывший летчик, друг полковника, ненужно сгибаясь и изрыгая проклятия по адресу дурацких труб, влетел в лабораторию, требуя Гирина. Сергей, возмущенный кощунственным нарушением порядка, молча показал в сторону камеры, где Гирин заперся с испытуемым. Летчик упрямо уселся на скрипучий стул и, шумно вздыхая, объявил о решении ждать доктора хоть до полуночи. Вера уступила и соединила его с Гириным по внутреннему телефону.

— Иван Родионович, надо ехать к Демину. От него звонили, сказали, чтобы я немедленно привез вас. Там что-то случилось! — Сердце Гирина упало.

— Что именно, разве они не сказали?

— Нет. Говорила жена и сказала, что он хочет вас немедленно повидать.

— Хорошо! Идите в машину и ждите.

Гирина встретил в передней сам полковник, обнял и на несколько секунд приник к его плечу.

— Вчера вечером отпустили из клиники после обследования. Все поздравили меня — первый диагноз был ошибочен. — И полковник, широко и светло улыбнувшись, подмигнул Гирину. — Вот теперь вы тарарахнете! Я готов быть подопытным животным!

— Никакого тарараха не будет! — Гирин подмигнул тоже.

— То есть как так?! Что же, оставить в тайне то, к чему стремятся тысячи ученых и мечтают миллионы? Тогда я сам...

— Ничего вы не сделаете. Я говорил вам, что всегда есть возможность неточного диагноза. Чтобы доказать правильность, надо было вас вскрывать, а вы еще долго жить собираетесь.

— Не шутите, доктор, тут дело очень серьезное!

— Наивно убеждать меня в важности лечения рака. Но вы, полковник, ничего не знаете о громадной и мутной волне псевдонауки, поднявшейся во всех странах. Чего только нет — и особые способы питания, упражнения глаз, чтобы обходиться без очков в старости, какие-то магнитные волны, дианетика — психическое воспитание человека с материнской утробы, псевдойога на всякие лады, хиропрактика — особый массаж, вправляющий какие-то несуществующие элементы скелета, — разве все перечислишь. О всяких там лекарствах я уже и не говорю. К счастью, сейчас во многих странах, а не только у нас, введен государственный надзор за ними, который будет еще усилен после случая с талидомидом — немецким снотворным, искалечившим сотни детей в чреве матери, или американским лекарством, не помню названия, растворяющим холестерин при склерозе, которое вызывает преждевременную катаракту — помутнение хрусталиков глаз.

Не думайте, что это, так сказать, единичные увлечения, кратковременные сенсации, какие иногда появляются и исчезают у нас. Нет, на Западе есть целые мнимонаучные институты, с миллионами последователей, с крупными средствами. Америка стоит на первом месте, да и другие страны не отстают.

— Вы хотите сказать, что надо сначала сто раз отмерить?

— Совершенно правильно. И молча, если не втайне, чтобы не вызвать ажиотажа у легковерных людей или приговоренных, хватающихся за соломинку. Настоящая наука поступает так, чтобы не будить напрасных надежд. Поэтому и вы будете молчать, и я тем более. Наука с каждым годом все больше становится массовой профессией, пользующейся большим уважением и неплохо оплачиваемой, но пока еще не выработавшей способов быстро распознавать бездельников, халтурщиков и обманщиков, маскирующихся под ученых. Вот почему именно в наше время ученые должны быть особенно осторожными и не оставлять пены на чистой воде научных исканий.